Он спросил очередную избу и вошел в нее вслед за мною. Не скидая шапки и не здороваясь, он сбросил на лавку свою ношу и сказал грубо:
- Ну, хозяева, принимайте гостя. Чайник, лепешку, живо!
- Вот он какой... униат, - сказал мне Микеша, тотчас же принявшийся наблюдать суетню оробевших хозяев... Наш чайник был уже готов, и мы пригласили Островского разделить с нами наши дорожные запасы. Но он осмотрел нас с холодным вниманием и, составив какое-то заключение, ответил решительно и сурово:
- Нет, вы люди дорожные... А с ними я все равно сосчитаюсь, - прибавил он с усмешкой, кивая в сторону хозяев. - Ну, живее, что ли! Падаль!
- Позвольте хоть девочку напоить чаем.
Он посмотрел на нее, поколебался и потом сказал дочери:
- Садись с ними... Да мне только для нее и нужно... Самому и кусок в горло не пойдет.
В последних словах прозвучала горечь и как будто усталость. Свои дальнейшие планы, на наш вопрос, он изложил с холодным лаконизмом:
- На прииски иду... Если дорогой не пропаду, наймусь... А девчонку стану господам продавать...
Я с ужасом взглянул на него, стараясь разглядеть в суровом лице хоть что-нибудь, что выдало бы неискренность его слов. Но его лицо было просто пасмурно, слова звучали резко, как холодные льдины во время ледохода... А девочка ласково прижималась к нему, и грубая рука, может быть, механически гладила ее волосы...
- Как же вы доберетесь с девочкой до приисков? - спросил я.
- В лодке, - ответил он сухо.
- У тебя, Островский, разве есть ладья? - вкрадчиво спросил хозяин избы.
Островский уставился в него своим тяжелым, холодным взглядом.
- Мало, что ли, лодок на берегу?.. - ответил он. - Возьму любую...
- Так то ведь наши, - наивно сказал станочник, и, видя, что Островский только усмехнулся, он как-то робко поднялся и вышел из избы.
После этого на площадке, освещенной луною, собрались станочники, и даже в нашу юрту долетали их шумные разговоры. Станок жужжал, как рой обеспокоенных пчел... По временам ямщики поодиночке входили в избу, здоровались, переминались у камелька с ноги на ногу и смотрели на пришельца, как бы изучая его настроение. Островский не обращал на все это ни малейшего внимания... Он сидел, согнувшись, на лавке, против огня; по временам клал в камелек полено и расправлял железной кочергой угли...
Проснувшись среди ночи, я увидел его в той же позе. Слабый огонек освещал угрюмое лицо, длинные, опущенные книзу усы и лихорадочный взгляд впалых глаз под нависшими бровями. Девочка спала, положив голову ему на колени. Отблеск огня пробегал по временам по ее светлым, как лен, волосам, выбившимся из-под красного платочка. Кроме Островского, в юрте, по-видимому, все спали; из темных углов доносилось разнотонное храпение...
Девочка потянулась и заплакала.
- Спи! - сказал отец угрюмо. - Ночь еще...
Она всхлипнула как-то горько и спросила сонным голосом:
- Куда пойдем?..
- Ага! - с злобной горечью ответил про себя Островский. - Когда бы я сам знал... К дьяволу, верно... Больше некуда...
- Куда? - громче спросила девочка, но сон брал свое, усталое тельце снова съежилось, и она стала засыпать.
- Ку-да?.. Куда-а? - еще раза два прошептали сонные губы, и, не дождавшись ответа, она заснула.
Сквозь стены доносилось к нам жужжанье голосов. Я протер запотелое оконце и глянул наружу.
Ночь сильно изменилась... Луда поднялась высоко над горами и освещала белые скалы, покрытые инеем лиственницы, мотавшиеся от ветра и кидавшие черные тени. Очевидно, после полночи ударил мороз, и вся каменная площадка побелела от инея. На ней черными пятнами выделялась группа людей... Станочники, очевидно не ложившиеся с вечера, обсуждали что-то горячо и шумно.
Потом группа ямщиков медленно направилась к нашей юрте. Дверь скрипнула, ворвался клуб холодного воздуха... Ямщики один за другим входили в избу, подходили к камельку, протягивали руки к огню и смотрели на Островского. Тот как будто даже не замечал их...
После всех вошел седой старик. Очевидно, его сняли с теплой лежанки собственно для этого случая. Волосы у него были белые, как снег, редкие усы и борода тоже. Рука, опиравшаяся на длинную палку, дрожала. Под другую руку его поддерживал молодой ямщик, вероятно, внук.
- Здравствуй, брат! - сказал он слегка дрожащим по-старчески, но приятным и каким-то почтенным голосом.
- Здравствуй, дед, - ответил Островский, не поворачиваясь. - Зачем слез с печи?
- Да, дело старое, - вздохнул старик и потом спросил политично: - На прииски собрался?
- Ну, на прииски. Так что?
- Добро... Как пойдешь с девочкой?
- В лодке.
- Где возьмешь?
- У вас...
- Дорогой чем девку кормить станешь?
- Хлебом.
- Где возьмешь?
- Вы дадите... Пуд муки и кирпич чаю!..
Среди ямщиков послышался негодующий говор. К камельку протискался между тем Микеша, и мне с моего места было видно его заинтересованное лицо. Черные глаза переходили с мрачной фигуры Островского на почтенного станочного патриарха.
Тот покачал головой. Островский посмотрел на него, усмехнулся и сказал:
- Ну, говори, старый хрыч!
- Буду говорить, - сказал старик. - Я, старый человек, могу тебе сказать. А ты, молодой, послушай. У тебя, Матвей, изба была ведь?
- Была.
- Что ты с нею сделал?
- Спалил, чтоб собакам якутам не досталась.
- Твое дело. У тебя добро тоже было... Где оно?
- С дымом улетело.
- Пошто с дымом пустил? Огонь съел, спасибо не сказал. Мы тебе соседи. Пришел бы к нам... Возьмите, дескать, что осталось. Сбруя, телега, два хомута, дуга хорошая, стол, четыре лавки... Вот и добро было бы. Ты бы до нас, мы до тебя...
- Не надо! Все спалил, чтоб и вам не досталось.